Биография (Брокгауз и Ефрон)

в Шуе. Мать - из литературной семьи Лебедевых. Учился Б. в шуйской гимназии, откуда был исключен за принадлежность к нелегальному кружку, и курс кончил во владимирской гимназии. В 1886 году поступил на юридический факультет Московского университета, но уже в 1887 году был исключен за участие в студенческих беспорядках. Принятый вновь в 1888 году, вскоре оставил университет вследствие сильного нервного расстройства, закончившегося через год тем, что он выбросился из окна 3-го этажа. Полученные при этом переломы повели за собою "год лежания в постели", но, вместе с тем, по собственным его словам, "небывалый расцвет умственного возбуждения и жизнерадостности". Пробыв несколько месяцев в Демидовском лицее в Ярославле, Б. "более не возвращался к казенному образованию". Своими знаниями в области истории, философии, литературы и филологии он обязан только себе да старшему брату, умершему молодым человеком в помешательстве. Б. очень много путешествовал, подолгу живал в Италии, Испании, Англии, Франции; в конце 1904 года предпринял поездку в Мексику; события 1905 года и московское восстание он переживал в России, затем опять уехал за границу. Несколько революционных стихотворений, напечатанных в "Красном Знамени" и других изданиях, служат препятствием к возвращению его в Россию. Он живет в Париже и Брюсселе, изредка предпринимая поездки на Восток, в Египет и Грецию. Довольно часто Б. выступал в качестве лектора и, между прочим, читал публичные лекции о русской и западноевропейской литературе в Оксфорде и в русской высшей школе в Париже. Из фактов интимной биографии Б. в своей автобиографии отмечает чрезвычайно раннее начало сердечной жизни: "Первая страстная мысль о женщине - в возрасте пяти лет, первая настоящая влюбленность - девяти лет, первая страсть - четырнадцати лет". Самыми замечательными событиями своей жизни он считает "те внутренние внезапные просветы, которые открываются иногда в душе по поводу самых незначительных внешних фактов". Так, "впервые сверкнувшая, до мистической убежденности, мысль о возможности и неизбежности всемирного счастья" родилась в нем "семнадцати лет, когда однажды во Владимире, в яркий зимний день, с горы он увидел вдали чернеющий длинный мужицкий обоз". Прочтенные в 17 лет "Братья Карамазовы" дали ему "больше, чем какая-либо книга в мире". В юности поэт более всего увлекался общественными вопросами. Мысль о воплощении человеческого счастья на земле ему и теперь дорога. В 1903 году его всецело поглощали вопросы искусства и религии, но в годы 1905 - 1906 он страстно и резко отразил революционное настроение эпохи. В последние годы он отошел от него, всецело ушедши в область поэтического фольклора. Писать Б. стал очень рано, 9 лет, но "начало литературной деятельности было сопряжено со множеством мучений и неудач". В течение четырех или пяти лет ни один журнал не хотел его печатать. "Первый сборник моих стихов,- говорит он,который я сам напечатал в Ярославле (правда, слабый), не имел, конечно, никакого успеха. Первый мой переводный труд (книга норвежского писателя Генриха Иегера о Генрихе Ибсене) был сожжен цензурой. Близкие люди своим отрицательным отношением значительно усилили тяжесть первых неудач". Но весьма скоро имя Б., сначала как переводчика Шелли, а со средины 1890-х годов - как одного из наиболее ярких представителей русского "декадентства", приобретает очень громкую известность. Блеск стиха и поэтический полет дают ему доступ и в издания, враждебные декадентству - "Вестник Европы", "Русскую Мысль" и другие. В 1900-х годах литературная деятельность Б. особенно тесно примыкает к московским "декадентским" издательствам: "Скорпион" и "Гриф". Стихотворения чрезвычайно плодовитого поэта, далеко, впрочем, не все, собраны в отдельных изданиях: "Сборник стихотворений" (Ярославль, 1890), "Под северным небом" (СПб., 1894), "В безбрежности мрака" (М., 1895 и 1896), "Тишина. Лирические поэмы" (СПб., 1898), "Горящие здания. Лирика современной души" (М., 1900), "Будем как солнце. Книга символов" (М., 1903), "Только любовь. Семицветник" (М., 1903), "Литургия красоты. Стихийные гимны", "Жар-птица" (1907), "Хоровод времен" (М., 1909). Все эти сборники входят в "Полное собрание стихов Б." (намечено 10 тт., вышло 6, М., 1904 - 1909, изд. "Скорпион"). Статьи и публичные лекции Б. собраны в книгах "Горные вершины" (М., 1904; книга первая) и "Змеиные цветы" ("Путевые письма из Мексики", М., 1910). При всей внешней экстравагантности своей поэзии, Б. отличается выдающимся трудолюбием; чрезвычайно деятельный, как поэт оригинальный, он еще несравненно более деятелен как переводчик. Главный его труд в этой области - перевод Шелли, с 1893 года (СПб.) выходивший выпусками, а в 1903 - 1905 годах изданный товариществом "Знание" в переработанном и значительно дополненном виде, в 3 тт. Факт единоличного перевода нескольких десятков тысяч рифмованных стихов поэта, столь сложного и глубокого, как Шелли, может быть назван подвигом в области русской поэтически-переводной литературы. Но самый перевод, при всем блеске стихотворной техники Б., далеко не может считаться стоящим на высоте задачи. Переводчик и недостаточно бережно обращался с оригиналом, и часто работал без воодушевления. Началом другого большого литературного труда является перевод Кальдерона; пока появилось (М., 1900 и позднее, 3 вып.) 9 драм. С любовью и очень удачно переводил Б. любимого своего писателя Эдгара По (М., 1895, 2 книжки, и М., 1901, т. I). Большие нападки вызвали переводы Ибсена ("Привидения", М., 1894) и особенно Гауптмана ("Ганнеле" и "Потонувший колокол"). Крайне неудовлетворителен перевод Уольта (Уота) Уитмана "Побеги травы" (М., 1911). Уитман пишет без рифм и размера, но есть высокое поэтическое очарование в его своеобразнейшей манере, а передача Б. производит впечатление дословного перевода. Б. перевел также "Кота Мурра" Гофмана (СПб., 1893), "Саломею" Оскара Уайльда (М., 1904), "Балладу Рэдингской тюрьмы" Оскара Уайльда (М., 1904), "Историю скандинавской литературы" Горна (М., 1894), "Историю итальянской литературы" Гаспари (М., 1895 - 97). Под редакцией его вышли сочинения Гауптмана (М., 1900 и позже, 3 тт.), сочинения Зудермана (М., 1902 - 1903), "История живописи" Мутера (СПб., 1900 - 1904). В разных изданиях рассеяны еще его переводы из Гете, Марло, Ленау, Мюссе, Гейне и других. - Основная черта поэзии Б. - ее желание отрешиться от условий времени и пространства и всецело уйти в царство мечты. В период расцвета его таланта, среди многих сотен его стихотворений, почти нельзя было найти ни одного на русскую тему. В последние годы он очень заинтересовался русскими сказочными темами; но это для него чистейшая экзотика, в обработку которой он вносит обычную свою отрешенность от условий места и времени. Реальные люди и действительность мало его занимают. Он поет по преимуществу небо, звезды, море, солнце, "безбрежности", "мимолетности", "тишину", "прозрачность", "мрак", "хаос", "вечность", "высоту", "сферы", лежащие "за пределами предельного". Эти отвлеченные понятия он для вящей персонификации даже пишет с большой буквы и обращается с ними как с живыми реальностями. В этом отношении он, после Тютчева, самый проникновенный среди русских поэтов пантеист. Но собственно живую, реальную природу - дерево, траву, синеву неба, плеск волны - он совсем не чувствует и описывать почти и не пытается. Его интересует только отвлеченная субстанция природы, как целого. Он почти лишен способности рисовать и живописать, его ландшафты неопределенны, про его цветы мы узнаем только, что они "стыдливые", про его море, что оно "могучее", про звезды, что они "одинокие", про ветер, что он "беззаботный, безотчетный" и т. д. Настоящих поэтических, т. е. живописных образов у него нет; он весь в эпитетах, в отвлеченных определениях, в перенесении своих собственных ощущений на неодушевленную природу. Перед нами, таким образом, типичная символическая поэзия, поэзия смутных настроений и туманных очертаний, поэзия рефлексии по преимуществу, в которой живая непосредственная впечатлительность отступает на второй план, а на первый выдвигается стремление к синтезу, к философскому уяснению общих основ мировой жизни. Имея на это известное право, Б. сам себя считает поэтом стихий. "Огонь, Вода, Земля и Воздух,- говорит он в предисловии к собранию своих стихов,- четыре царственные стихии, с которыми неизменно живет моя душа в радостном и тайном соприкосновении". Несомненно, однако, что в пантеизме Б. чересчур много искусственного и напряженно-изысканного. Подлинный поэтический пантеизм должен вытекать из непосредственной повышенной чуткости к явлениям мировой общности, из особенной и непременно живой восприимчивости к всемирному единству. В пантеизме же Б. слишком много надуманного. Если еще можно признать художественным понимание воды, как "стихии ласки и влюбленности", в которой "глубина завлекающая", то уже чистейшей схоластикой и богословскими вычурами отзывается определение любимой стихии Бальмонта - огня. "Огонь - всеобъемлющая тройственная стихия, пламя, свет и теплота, тройственная и седьмеричная стихия, самая красивая из всех". И этот элемент надуманной вычурности, форсирования вообще, составляет самую слабую сторону бесспорно крупного дарования Б. Ему недостает той простоты и искренности, которыми так сильна русская поэзия в наилучших своих проявлениях. Стремясь, под влиянием новоевропейской символической литературы, уйти от земли и людей, Б., однако гораздо ближе к ним, чем он думает. Он не только не ушел от жизни вообще: он не ушел даже от условий русской действительности. В связи с нею Б. пережил существенную эволюцию общего настроения. Ему самому эта эволюция представляется в таких исключительно символичных очертаниях, связанных с заглавиями сборников его стихотворений: "Оно началось, это длящееся, только еще обозначившееся (писано в 1904 году, когда автору было уже 38 лет!) творчество - с печали, угнетенности и сумерек. Оно началось под северным небом, но, силою внутренней неизбежности, через жажду безграничного, Безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу". На самом деле смена настроений поэта находится в самой тесной связи не только с западноевропейскими литературными течениями, но и с чисто русскими условиями, с общественно-литературной эволюцией последней четверти века. Зародившись в самую безнадежную полосу русской общественности - в эпоху 80-х годов, творчество Б. началось с тоскливых "северных" настроений и черных тонов. Но возбужденность, составляющая основу темперамента поэта, не дала ему застыть в этих тонах, навсегда окрасивших творчество другого выразителя безвременья 80-х годов - Чехова. После переходной стадии - бегства от печали земли в светлую область "Безбрежного" - якобы отрешившегося от всего "конечного" поэта своеобразно, но весьма ярко захватывает тот замечательный подъем, который со средины 90-х годов сказался в задоре марксизма и в смелом вызове Максима Горького. Поэзия Б. становится яркой и красочной. Он совершенно перестает ныть, он хочет "разрушать здания, хочет быть как солнце", он воспевает только бурные, жгучие страсти, бросает вызов традициям, условности, старым формам жизни. Период общей угнетенности выразился в двух первых сборниках стихотворений Б. Тут все серо, тоскливо, безнадежно. Жизнь представляется "болотом", которое облегли "туманы, сумерки"; душу давит "бесконечная печаль", привлекают и манят к себе таинственные "духи ночи"; с особой любовью воспевается "царство бледное луны". "Дух больной" поэта, ища себе отклика в природе, останавливается особенно часто на "хмуром северном небе", "скорбных плачущих тучах", "печальных криках" серой чайки. И он даже полюбил свою тоску: "есть красота в постоянстве страдания и в неизменности скорбной мечты"; "гимн соловья" тем хорош, что он похож на рыданье. Поэту "чужда вся земля с борьбою своей", он хотел бы иметь "орлиные крылья", чтоб улететь на них в безграничное царство лазури, чтоб не видеть людей. Жизнь его "утомила", смерть ему кажется "началом жизни"; он ее призывает к себе: "смерть, наклонись надо мной". Специально-"декадентских" замашек у него пока еще мало; они выражаются чисто внешне в стихотворных фокусах, например, в попытке ввести в русское стихосложение аллитерацию ("Вечер. Взморье. Вздохи ветра. Величавый возглас волн. Близко буря. В берег бьется чуждый чарам черный челн. Чуждый чистым чарам счастья" и т. д. Или: "Ландыши, лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей" и т. д.). Рядом с этими декадентскими попытками в молодом поэте еще свежо недавнее увлечение "общественными вопросами", и в сборнике немало "гражданских мотивов". "Хочу я усладить хоть чье-нибудь страданье, хочу я отереть хотя одну слезу",- заявляет он и совсем не по-"декадентски" высказывает убеждение, что "одна есть в мире красота, не красота богов Эллады, и не влюбленная мечта, не гор тяжелые громады, и не моря, не водопады, не взоров женских чистота. Одна есть в мире красота - любви, печали, отрешенья, и добровольного мученья за нас распятого Христа". В одном из немногих отзвуков его на явления русской жизни он поет хвалебный гимн Тургеневу за то, что тот "спустился в темные пучины народной жизни, горькой и простой, пленяющей печальной красотой, и подсмотрел цветы средь грязной тины, средь грубости - любви порыв святой". Полюбив некую весьма красивую даму, поэт сам себе шлет такие укоризны: "Забыв весь мир, забыв, что люди-братья томятся где-то там, во тьме, вдали, я заключил в преступные объятья тебя, злой дух, тебя, о перл земли".

в перл создания и апофеоз гордого уединения, роковым образом переходящего в самодовлеющий эгоизм. Тоска принимает здесь сначала форму полной безнадежности. Во всей природе разлита "бесконечная грусть"; в красоте заката поэт видит только "догорающих тучек немую печаль", и то самое радостное и светлое всемирное единство, которое обыкновенно так воодушевляет пантеиста, ему представляется как "недвижимый кошмар мировой". Всеобщий кошмар все задавил ("И плачут, плачут очи, и Солнца больше нет, смешались дни и ночи, слились и тьма, и свет". "Небо и Ветер и море грустью одною полны". "В холоде гибнет и меркнет все, что глубоко и нежно". "Скорбь бытия неизбежна, нет и не будет ей дна". "Бесплодно скитанье в пустыне земной, близнец мой страданье, повсюду со мной" и т. д.). Под влиянием безнадежного пессимизма в поэте назревают настроения, наиболее характерные для "декадентской" поэзии: сначала полная апатия, затем жажда уединения и бегство от мира. Он вполне свыкся с своей тоской: "не хочу из тьмы могильной выходить на свет"; его нимало не страшит Смерть ("Уснуть, навек уснуть. Какое наслаждение. И разве Смерть страшна. Жизнь во сто крат страшней". "Но кто постиг, что вечный мрак - отрада, с тем вступит Смерть в союз любви живой"). Душевная жизнь сводится к тому, что "в сердце пусто, ум бессильный нем"; создается целая теория благодетельного сна и бездействия ("Есть одно блаженство: мертвенный покой"). Надо отказаться от всяких порываний: "Усыпи волненья, ничего не жди"; "В жизни кто оглянется, тот во всем обманется, лучше безрассудными жить мечтами чудными, жизнь проспать свою". Отсюда прямой переход к апофеозу уединенной личности, знающей только себя. Болотные лилии, "для нескромных очей недоступные, для себя они только живут". Но это их не смущает: "проникаясь решимостью твердою жить мечтой и достичь высоты, распускаются с пышностью гордою белых лилий немые цветы". Поэт возлюбил "образ безмолвной пустыни, царицы земной красоты". Увлекает теперь гордого своей отчужденностью поэта картина пустынного северного полюса, потому что там "жизнь и смерть одно", потому что там "тоскует океан бесцельным рокотанием", и "красота кругом бессмертная блистала, и этой красоты не увидал никто". Стремление уйти от мира в конечном результате совершенно изменяет общее настроение поэта. В нем зреет убеждение, что можно уйти "за пределы предельного к безднам светлой Безбрежности", и тогда "мы домчимся в мир чудесный к неизвестной Красоте". "Вдали от земли, беспокойной и мглистой, в пределах бездонной, немой чистоты, я выстроил замок воздушно-лучистый, воздушно-лучистый дворец красоты. Как остров плавучий над бурным волненьем, над вечной тревогой и зыбью воды, я полон в том замке немым упоеньем, немым упоеньем бесстрастной звезды. Со мною беседуют гении света, прозрачные тучки со мной говорят, и звезды родные огнями привета, огнями привета горят и горят. И вижу я горы и вижу пустыни, но что мне до вечной людской суеты, мне ласково светят иные святыни, иные святыни в дворце Красоты". "В Безбрежности" и "Тишина", независимо от их крупных художественных достоинств,- самые симпатичные из сборников Б. В них еще нет того невыносимого ломанья и самообожания, которые отталкивают читателя в дальнейших сборниках Б. и, несомненно, ослабляют их художественное значение. Правда, и здесь он сообщил читателям, что "сладко-чувственным обманом я взоры русских женщин зажигал", и даже пугает мирных обывателей такими признаниями: "Промчались дни желанья светлой славы, желанья быть среди полубогов. Я полюбил жестокие забавы, полеты акробатов, бой быков, зверинцы, где свиваются удавы, и девственность, вводимую в альков - на путь неописуемых видений, блаженно-извращенных наслаждений". Но, в общем, и откровенное признанье своей бессильной апатии, и естественное желание уйти в светлую область мечты, несомненно искренни, и в связи с красотою формы, с чарующей легкостью стиха настраивают читателя в унисон - что, конечно, есть главная задача всякого истинно-художественного произведения.

загадочно-декадентскими рисунками, то, напротив, мрачно-траурных. Еще более крикливо и вычурно содержание. Предупреждая работу критики, поэт сам крайне искусственно обобщает свои стихотворения, группируя их в отделы по 10 - 15 пьес с такими заглавиями: "Крик часового", "Отсветы зарева", "Ангелы опальные", "Возле дыма и огня", "Прогалины", "Четверогласие стихий", "Змеиный глас", "Пляска мертвецов", "Художник-дьявол", "Мгновенья слиянья", "Мировое кольцо" и т. д. Здесь все пригнано к тому, что французы называют epater le bourgeois. Перед ошарашенным читателем дефилирует целая коллекция ведьм, дьяволов-инкубов и дьяволов-суккубов, вампиров, вылезших из гробов мертвецов, чудовищных жаб, химер и т. д. Со всей этой почтенной компанией поэт находится в самом тесном общении; поверить ему, так он сам - настоящее чудовище. Он не только "полюбил свое беспутство", он не только весь состоит из "тигровых страстей", "змеиных чувств и дум" - он прямой поклонник дьявола: "Если где-нибудь, за миром, кто-то мудрый миром правит, отчего ж мой дух, вампиром, Сатану поет и славит". Вкусы и симпатии поклонника дьявола - самые сатанинские. Он полюбил альбатроса, этого "морского и воздушного разбойника", за "бесстыдство пиратских порывов", он прославляет скорпиона, он чувствует душевное сродство с "сжегшим Рим" Нероном; ему - правда, с примесью своеобразной гуманности - "дорого" всякое уродство, в том числе "чума, проказа, тьма, убийство и беды, Гоморра и Содом"; он любит красный цвет, потому что это цвет крови, он не только гордится тем, что его предок был "честным палачом", он сам мечтает был палачом: "Мой разум чувствует, что мне, при виде крови, весь мир откроется, и все в нем будет внове, смеются люди мне, пронзенные мечом - ты слышишь, предок мой. Я буду палачом". Эти "страсти и ужасти" получают общую формулировку в восклицаниях "уставшего от нежных слов" поэта: "Я хочу горящих зданий, я хочу кричащих бурь"; "я хочу кинжальных слов, и предсмертных восклицаний". В сфере обуревающих его "тигровых страстей" поэт не только стихийно не знает удержу, но и сознательно знать не хочет: "Хочу быть дерзким, хочу быть смелым". И он имеет право быть дерзким, потому что в значительной степени воплотил в себе идеал "сверхчеловека" или, вернее, "сверхпоэта". Обыкновенные поэты, даже самые впечатлительные и пламенные, всегда рассказывают, как они влюблялись в разных дам. У Б. же, совершенно наоборот, всегда сообщается, как все женщины в него влюбляются, блаженно ему шепчут: "Это ты, это ты", "ах, как сладко с тобой". Не они его, а он их "обжигает" поцелуем несказанным. И поэт до такой степени привык делать счастливыми десятки своих возлюбленных, что он так уже прямо и говорит: "Мой сладкий поцелуй". Обаятельность его совершенно неотразима: "Я весь весна, когда пою, я светлый бог, когда целую". Еще более замечателен он как поэт: "Кто равен мне в моей певучей силе", задается он вопросом - и тотчас же отвечает: "Никто, никто". И это говорится не только в стихах, но и в трезвой прозе. В предисловии к "Горящим Зданиям" Б. вполне спокойно, точно не о нем и речь, заявляет: "В предшествующих своих книгах я показал, что может сделать с русским стихом поэт, любящий музыку. В них есть ритмы и перезвоны благозвучий, найденные впервые. Но это недостаточно. Это только часть творчества. Пусть же возникнет новое. В воздухе есть скрытые течения, которые пересоздают душу. Если мои друзья утомились смотреть на белые облака, бегущие в голубых пространствах, если мои враги устали слушать звуки струнных инструментов, пусть и те, и другие увидят теперь, умею ли я ковать железо и закаливать сталь". Эта мания величия доходит до своего апогея в получившем своеобразную знаменитость самоопределении Б.: "Я - изысканность русской медлительной речи, предо мною другие поэты - предтечи, я впервые открыл в этой речи уклоны, перепевные, гневные, нежные звоны. Я - внезапный излом, я - играющий гром, я - прозрачный ручей, я - для всех и ничей. Переплеск многоценный, разорванно-слитный, самоцветные камни земли самобытной, переклички лесные зеленого мая, все пойму, все возьму, у других отнимая. Вечно юный, как сон, сильный тем, что влюблен и в себя и в других, я - изысканный стих". Как ни забавна эта самовлюбленность Б., однако в его самоопределениях есть и много верного, много такого, что действительно составляет основные черты его дарования. Стоит только отбросить дешевое сатанинство его, подрумяненную оперную страстность и желание напугать эффектной порочностью, чтобы признать в Б. поэта с блестящим запасом природных средств. Можно, конечно, только с улыбкой отнестись к заявлению, что все русские поэты, в том числе, значит, Пушкин и Лермонтов, лишь "предтечи" великого Б., хотя нужно отметить, что в этом своем мнении о себе Б. не одинок: почти такое же мнение (например, в отношении совершенства стиха Б.) печатно высказывает вся московская группа поэтов-символистов - Брюсов, Андрей Белый, Иннокентий Анненский и другие. Но, несомненно, из поэтов, выступивших за последние 30 - 40 лет на смену плеяды поэтов 40-х годов, никто не может сравниться с Б. по стихийной поэтической силе. В проявлениях этой силы первое место занимает признаваемая даже злейшими врагами Б. замечательная музыкальность и легкость стиха его. Разнообразие и богатство метров, подбор и расстановка слов, звукоподражания, вообще виртуозность стиха Б. - первостепенная. Столь же замечателен Б. как колорист, гармонически-серый и мрачный там, где он отражает свою тоску, яркий и огненный там, где требуется отразить подъем духа. Общий строй своей виртуозности Б. сам превосходно охарактеризовал, усмотрев в себе воплощение изысканности русского стиха. Основные качества русского стиха у "предтеч" Б. - простота и сила. Но и изысканность, парадность, нарядность тоже есть стиль, имеющий право на существование в искусстве. Красота изысканности условна, но это все-таки красота. В живописи есть особая, большая и важная область живописи декоративной, привлекающей первостепенные художественные силы. Б. создал декоративную русскую поэзию. Один из пламенных поклонников поэзии Б., Андрей Белый, сравнил ее с волшебным гротом, где поэт, "года собиравший все брызги солнца, устроил праздник из ракет и римских свечей". В этом гроте, где все блещет перламутром и рубинами, поэт "возлег в золотой короне", "ударял в лазурно-звонкие колокольчики" и т. д. Отбросив вычуры этой аналогии, ее можно признать правильным определением внешне-яркой поэзии Б. Русский читатель, ценящий не столько внешнюю, сколько внутреннюю красоту, долго в этом волшебном гроте оставаться не станет: поахает, поахает - да и надоест ему созерцать фейерверк и слушать неопределенный звон колокольчиков. Но в те немногие минуты, пока остаешься без утомления в красивом, сверкающем огнями, гроте, все в нем нежит глаз и ласкает ухо. - В последние 7 - 8 лет, однако, поэтическая сила почти покинула Б. Сборники, вышедшие после 1904 года, в том числе революционные "Песни мстителя", ничем, кроме скучной приподнятости, не отмечены и потому очень утомительны. Осталась прежняя чрезмерная экстравагантность формы, но без прежней реальной экстравагантности переживания. В Б. прежде увлекало что-то сродное тому "священному безумию", которое в древности считалось отличительным свойством поэта. Чуждо, но сильно, чуждо, но красиво, чуждо, но ярко - вот что прежде "заражало" в Б. А теперь в вялых, бесконечно длинных пересказах всяких "зовов древности" подчас есть прямо элементы графомании. Столь благодарные для вышучивания стихотворения Б. создали целую литературу пародий и фельетонных заметок. - Ср. Венгеров, "Критико-биографический словарь", т. VI (автобиография); его же, "Источники Словаря русских писателей", т. I; "Книга о русских поэтах", под редакцией М. Гофмана (СПб., 1909); Н.И. Коробка, "Очерки литературных настроений" (СПб., 1903); Вал. Брюсов, в "Мире искусства", 1903, э 7 - 8; Андрей Белый, в "Весах", 1904, э 1; Евгений Ляцкий, в "Вестнике Европы", 1904, э 1; П.Ф. Якубович-Гриневич, "Очерки русской поэзии" (СПб., 1904; 2-е изд., 1911); Волынский, "Книга великого гнева" и "Борьба за идеализм" (1900 и 1904); Ф.Д. Батюшков, "Новые побеги русской поэзии", в "Мире Божьем", 1903, э 10; А. Блок, в "Новом Пути" 1904, э 1 и 6; Евгений Аничков, "Литературные образы и мнения" (СПб., 1904); С. Городецкий, в "Весах", 1907, 8; Ин. Анненский, "Книга Отражений" (СПб., 1906); Н. Поярков, "Поэты наших дней" (М., 1907); К. Чуковский, "От Чехова до наших дней" (СПб., 1908); А. Измайлов, "Помрачение божков и новые кумиры" (М., 1909); Элис, "Поэты-символисты" (М., 1909); П. Коган, "Очерки по истории новейшей русской литературы", т. III, вып. II (М., 1910); Амфитеатров, "Современники" (М., 1910). С. Венгеров.
Главная
Орловка
Обучение
Cooking
Паустовский
Ahmatova
Bunin
Dostoevskiy
Гоголь
Pasternak